Hier j’ai dîné chez les Souchkoff avec la cousine Mouravieff et Sophie qui devaient partir aujourd’hui pour la campagne. Leur présence m’a valu un complément de nouvelles sur vous et j’ai su à cette occasion que tu t’es mise sérieusement à l’étude du russe. C’est bien fait. Il y a là assurément de quoi combler bien des loisirs. En attendant je vois, ma chatte chérie, que tu t’ennuies considérablement, comme de coutume, et que mon absence ne t’a pas jeté dans les distractions, comme je m’en étais flatté. Puisqu’elle n’a pas eu le résultat, elle n’est donc pas bonne à rien, et je m’en vais aussi à y mettre un terme le plutôt possible.
C’est le 18, mercredi, que je partirai d’ici par la nouvelle voiture de poste qui fait le trajet en 46 heures, et c’est par conséq<uent> le vingt au soir que je puis me flatter de vous revoir… Je te ramène Loukiane, puisqu’on m’a dit que tu le regrettes. Et tu peux compter qu’il ne te regrettait pas mieux, car depuis trois semaines qu’il avait son congé, il était sur le pavé et y serait probablement resté…
J’embrasse les enfants et Anna à qui j’écris incessamment pour bien finir.
Voici un poste-scriptum pour le Prince Wiasemsky à qui j’envoie une pièce de vers du jeune Aksakoff, celui qui est auprès de Mad. Smirnoff. Ces vers, à ce qu’il paraît, ont été écrits à la suite d’une orageuse discussion, où l’indulgence quelque peu intéressée de la dame pour les faiblesses humaines est venue se heurter contre la vertueuse intolérance du jeune homme. Ces vers seraient assurément une impertinence pour la personne à qui ils sont adressés, s’il n’était pas convenu et accepté qu’en vers comme sous le masque on peut dire à peu près tout impunément. En effet, les vers n’ont jamais prouvé qu’une chose: c’est le plus ou le moins de talent de celui qui en fait… Et ceci commence à devenir vrai même pour la prose. J’en excepte toutefois celle que je t’adresse. Adieu, ma chatte.
T. T.
Москва. 13 сентября <18>46
Вот, моя милая кисанька, я и вернулся, вернее сказать, выплыл на поверхность. Уверяю тебя, это было непросто. Я чувствую себя совершенно счастливым, оттого что нахожусь теперь на одном уровне с тобой. Вчера, 12-го, я прибыл сюда, покинув 8-го числа исторический, но не отличающийся великолепием город Брянск. Брат проводил меня, и мы простились с ним на берегу Десны.
Ты знаешь, что я намеревался ехать через Калугу, где предполагал передохнуть день-два у ног г-жи Смирновой и затем сделать еще два визита прямо по пути. Но по мере того, как я продвигался в этом направлении, дороги становились все непролазнее, почтовые лошади так редки, задержки и препятствия всякого рода из-за отсутствия лошадей так нестерпимы, что в конце концов я потерял терпение и мужество и понял, что я не в состоянии плыть против течения. И так проехав по отвратительной калужской дороге до почтовой станции, ближайшей к дороге, ведущей на Тулу (видишь, я преподаю тебе курс местной географии, и для того, чтобы с пользой прочитать мое письмо, тебе следует иметь перед глазами карту), итак, прибыв на станцию, ближайшую к тульской дороге, которая представляет собой шоссе, я почел совершенно естественным отклониться от намеченного пути и в конце концов ступил на этот лучший путь, положивший конец моим злоключениям и приведший меня через сутки в Москву, куда я бы прибыл на пять-шесть дней позже, если бы упорствовал в первых своих заблуждениях…Такова официальная версия, которую я прошу тебя сообщать всем, кто вздумает поинтересоваться, как получилось, что, будучи так близко от Калуги, я не заехал в нее… Все совершили дурные дороги. Но настоящая причина, которую я сообщаю только тебе и под большим секретом, та, что будучи уже более двадцати часов без весточки от тебя, я почувствовал, что привычка читать твои письма, уступившая было воображению, вдруг так взыграла во мне, что я ничего не мог с собой поделать. Сестра писала мне, что в Москве меня дожидалось твое письмо. Но я подумал, что раз надпись на конверте сделана не твоей рукой, то это письмо в конце концов ничего не доказывает. Что ты скажешь на это? Что отнюдь не умно руководствоваться предположениями? Вот и я по своем прибытии прочитал два дожидавшихся меня письма и, признаться, испытал глубокое сожаление и даже некоторое угрызение совести за то, что так решительно проехал мимо Смирновой, угрызение это тем более имело свои основания, что от одной из своих тетушек, живущей в Калужской губернии, я известился, что г-жа Смирнова говорила обо мне с большим участием, расспрашивала ее о моем самом отдаленном прошлом, воображая, что милейшая тетушка всецело о нем осведомлена. Словом, как бы то ни было, ты видишь, что твоя книга оракула не обманула, по крайней мере в одном, и если она скажет правду и о другом, мы можем уже теперь начать готовиться к празднованию нашего близкого юбилея…
Вчера я обедал у Сушковых с кузиной Муравьевой и Софьей, которые сегодня уезжают в свое имение. Благодаря их присутствию я получил дополнительные сведения о вас и узнал, что ты всерьез принялась за изучение русского языка. Это хорошо. Этим занятием действительно можно наполнить свои досуги. А пока я вижу, моя милая кисанька, что ты, по своему обыкновению, сильно скучаешь и что мое отсутствие не подвигнуло тебя броситься с головой в развлечения, как я льстил себя надеждой. А раз оно не дало своих плодов, то оно и вовсе напрасно и я поспешу положить ему конец как можно скорее.
Я выезжаю отсюда 18-го, в среду, и еду в новой почтовой карете, которая совершает поездку в 46 часов, и, следовательно, двадцатого вечером я могу льстить себя надеждой увидеть тебя… Я привезу тебе Лукьяна, поскольку мне сказали, что ты с сожалением вспоминаешь о нем, и ты можешь рассчитывать на то, что и он не меньше вспоминает о тебе, потому что эти три недели, что он был отставлен от дела, он был без пристанища и, возможно, так бы и оставался…
Обнимаю детей и Анну, которой напишу тотчас же, не откладывая.
Вот постскриптум для князя Вяземского, я посылаю ему стихи молодого Аксакова, который теперь находится при г-же Смирновой. Стихи эти были написаны, по-видимому, после бурного спора, в коем несколько пристрастная снисходительность дамы к человеческим слабостям натолкнулась на добродетельную нетерпимость молодого человека. Эти стихи, конечно, можно было бы счесть дерзостью по отношению к особе, которой они адресованы, если бы не условлено и не принято было считать, что в стихах, как под маской, можно сказать почти все безнаказанно. В самом деле, стихи всегда доказывали только одно: больший или меньший талант их сочинителя… И это начинает становиться верным и для прозы. За исключением все же той, что я адресую тебе. Прощай, моя кисанька.