Toutefois si vous persistez dans vos idées de publication, adressez-vous à Раич qui est à Moscou, pour qu’il vous communique tout ce que je lui ai envoyé dans le temps, et dont il a inséré une partie dans un journal passablement niais qu’il faisait paraître sous le titre de Бабочка…
Mais en voilà assez sur ce sujet… Vos détails sur notre belle Esther et son Mardochée m’ont fait grand plaisir… Lui doit nécessairement faire un effet très comique pour quelqu’un qui, le connaissant comme vous le connaissez, se trouve à même de l’observer dans sa nouvelle position. Que de mal il se donnera en pure perte! Que de choses laborieusement chiffrées, et qu’il pourrait faire insérer impunément dans la Gazette de St-Pétersb<ourg>. Mais j’espère que toute cette dépense de finesse et de circonspection ne réussira pas à le compromettre. Au besoin il a d’ailleurs le naturel, l’adorable naturel de sa femme, pour le protéger contre les effets de sa prudence. Ses amis (s’il en avait) ne pourraient lui adresser assez souvent les mêmes exhortations qu’on vous fait, lorsque vous voyagez dans les montagnes sur ces petits chevaux montagnards qui ont le pied si sûr et si intelligent. Je meurs d’envie de lui écrire, à Mad. Amélie s’entend, mais une bête de raison m’en empêche. Je lui ai demandé un service, et maintenant ma lettre aurait l’air de vouloir le lui rappeler. Ah, quelle misère! Qu’il faut être dans le besoin, pour se gâter ainsi l’amitié. C’est comme si on n’avait d’autre moyen de couvrir sa nudité qu’en se faisant une culotte d’une toile de Raphaël… Et cependant, de tout ce que je connais d’êtres humains au monde, elle est sans contredit la personne dont j’éprouverais le moins de répugnance à me savoir l’obligé…
Votre oncle est parti il y a une dizaine de jours pour Carlsbad et m’a laissé dans un assez grand embarras… Il a bien voulu à son départ m’accréditer comme ch<argé> d’aff<aires> auprès de Gise, mais en m’exhortant en même temps de ne pas en faire l’annonce au Ministère à Pétersb<ourg>. C’est comme si on envoyait une lettre à la poste sans mettre l’adresse dessus. Malgré tout mon bon vouloir, il m’a été impossible de déférer à ce désir, car le lendemain même de son départ j’ai reçu des papiers que je ne pouvais me dispenser de transmettre au département. Voilà donc son incognito à Carlsbad sérieusement compromis.
Munich est désert. Le mois dernier je suis allé en courrier à Vienne où j’ai passé une quinzaine de jours. Ma femme n’est pas encore de retour. Je l’attends dans le courant de cette semaine. A Munich on ne voit que des femmes grosses ou accouchées. Au nombre des premières il y a la belle Mad. Anna, qui s’est établie dans la maison Maillot au jardin Anglais. C’est à l’heure qu’il est le seul endroit habité de Munich… Et encore va-t-il bientôt devenir inaccessible… Le P<rinc>e Charles s’est déjà mis en oraison, et Weber a déjà presqu’entièrement achevé la layette… Je ne vous parle pas du mariage de Bourgoing avec Mlle Ida, pas plus que de l’attentat d’Alibaud. Ces énormités se savent toujours assez tôt… Presque toutes les têtes du corps diplomatique sont parties, et on ne voit traîner ici que quelques membra disjecta de l’animal. Ce qui n’empêche pas toutefois qu’il ne fasse le plus beau temps du monde, et cela depuis 2 semaines. Mad. de Cetto est à Egloffsheim en tête-à-tête avec le nonce, tête-à-tête que je n’irai pas assurément troubler. Quant aux… mais c’est assez des noms propres comme cela.
Adieu.
T. Tutchef
Мюнхен. 7/19 июля 1836
Любезнейший Гагарин. Вас следовало бы наградить премией добродетели за вашу снисходительную и неизменную дружбу ко мне и за то, как вы ее доказываете. Общим счетом я получил от вас за последнее время два добрых и прекрасных письма, прочитанных мною со всем удовольствием, какое я способен получать от письменного слова, и две русские книги, просмотренные мной со всем интересом, какой я еще способен проявлять к слову печатному. И я не выразил вам своей признательности за все эти благодеяния, не подал даже ни малейшего признака жизни. Сознаюсь, это низко. Но пусть это вас не расхолаживает. Пусть ваша дружба окажется выше моего молчания, ибо это молчание, как вам хорошо известно, так мало соответствует моему «я», что скорее служит его отрицанием. Ваше последнее письмо доставило мне особую радость, но это не радость удовлетворенного тщеславия или самолюбия (утехи подобного рода отжили для меня свой век), а радость, которую испытываешь, находя подтверждение своим мыслям в одобрении ближнего. В сущности, как только человек покидает сферу чувств, едва ли не вся ценность существования сосредоточивается для него в таком одобрении, в таком согласии умов. На этом основаны все религии, равно как и все общества, равно как и все языки. И тем не менее, любезный друг, я сильно сомневаюсь, чтобы бумагомаранье, которое я вам послал, заслуживало чести быть напечатанным, в особенности отдельной книжкой. Теперь в России каждые полгода выходят в свет бесконечно лучшие произведения. Еще недавно я с истинным наслаждением прочитал 3 повести Павлова, главным образом последнюю. Помимо художественного таланта, достигающего тут редкой зрелости, особенно поразила меня развитость, возмужалость русской мысли. А также то, что она сразу зацепила самое нутро общества… Свободная мысль вступила в схватку с социальной предопределенностью, однако беспристрастность искусства при этом не пострадала. Картина верна, и в ней нет ни пошлости, ни карикатуры. Поэтическое чувство не растворилось в пафосе… Мне приятно воздать честь русскому уму, по самой сущности своей чуждающемуся риторики, этой язвы или, вернее, этого врожденного изъяна французского ума. Вот отчего Пушкин так высоко стоит над всеми современными французскими поэтами…
Но возвращаюсь к моим виршам: делайте с ними что хотите, без всякого ограничения или оговорок, ибо они ваша собственность… То, что я вам послал, составляет лишь крошечную частицу накопившегося за годы вороха. Но рок или скорее некий небесный промысел распорядился им по справедливости. По моем возвращении из Греции, принявшись как-то в сумерки разбирать свои бумаги, я уничтожил большую часть моих поэтических упражнений и заметил это лишь много времени спустя. В первую минуту я был несколько раздосадован этим, но скоро утешил себя мыслью о пожаре Александрийской библиотеки. — Тут был, между прочим, перевод всего 1-го действия второй части «Фауста». Может статься, это было лучшее из всего.
Однако, если вы упорствуете в своем желании заняться изданием, обратитесь к Раичу, проживающему в Москве, пусть он передаст вам все, что я когда-то отсылал ему и что частью было помещено им в довольно пустом журнале, который он выпускал под названием «Бабочка»…
Но довольно об этом предмете… Подробности, сообщенные вами о нашей прекрасной Эсфири и ее Мардохее, очень меня потешили… Он неизбежно должен производить весьма забавное впечатление на человека, который, зная его подобно вам, имеет возможность наблюдать его в новом его положении. Сколько хлопот доставит он себе по-пустому! Как тщательно станет зашифровывать то, что можно безнаказанно поместить в «Санкт-Петербургских ведомостях». Надеюсь, однако, что весь этот избыток хитроумия и осмотрительности не поставит его в неловкое положение. Впрочем, восхитительный нрав его жены сумеет, в случае надобности, предохранить его от следствий его осторожности. Его друзьям (будь они у него) следовало бы беспрестанно обращаться к нему с теми же увещаниями, с какими обращаются к людям, путешествующим по горам на маленьких горных лошадках, каждый шаг коих столь верен и ловок. Мне до смерти хочется написать сей особе, госпоже Амалии, само собою разумеется, но препятствует этому глупая причина. Я просил ее об одном одолжении, и теперь мое письмо могло бы показаться попыткой о нем напомнить. Ах, какая напасть! И в какой надо быть нужде, чтобы так испортить дружеские отношения. Все равно, как если бы кто-нибудь не нашел иного способа прикрыть свою наготу, как выкроить панталоны из холста, расписанного Рафаэлем… И, однако, из всех известных мне в мире людей она, бесспорно, та личность, по отношению к которой мне было бы наименее тягостно чувствовать себя обязанным…